Всадник на коренастой, мохнатой монгольской лошади пересекал травянистую пустыню Тибета с юга на север. Он стремился к Озеру. Скоро закончится самая легкая часть пути, и вслед за травяной пустыней начнётся каменистая Гоби, и далее — песчаные барханы безводных Каракумов. Лошадку всадник сменит на верблюда, но и белый бактриан никогда не доставит его на желанный берег. Пути проведения неведомы для смертных.
Доктор был молод и никак не мог примириться с необходимостью заполнять рутинные, нудные формы в конце дежурства. Смена завершалась вполне буднично. Никакой романтики. Даже полная луна, занимающая узкий оконный проём, никак не влияла на настроение пациентов и, тем более, докторов.
Заполнив последний бланк, он вышел в больничный парк — единственное занятие, доставляющее ему удовольствие.
Тишина. Пациенты спали. Только двум из всей больницы, по просьбе родственников, разрешалось нарушать режим. Вон, эти двое опять вместе возле пруда. Доктор подошёл к ним и присел на скамью, возле которой стояло кресло-каталка пожилой русской, миссис Валко, не проронившей за несколько лет пребывания в доме ни единого слова. Может, её центр речи был поражен при инсульте, может, это было обычное вздорное, стариковское упрямство, а может, она просто не знала английский? Кто знает? В руках у старухи был зеленый лист, сорванный с ближайшего куста. Она держала его так, будто лист был прозрачен, и сквозь него можно было разглядеть луну.
На другом конце скамьи сидел старик, и, казалось, вел беседу со старухой в кресле. Никто из них не произнес ни слова, но доктору почудилось, что он их прервал. Ах, ну да, мистер Буланофф, тоже русский. Чёрт поймёт этих русских, как они общаются. Доктор поднялся со скамьи и направился в свой офис — пора собираться домой.
По пруду скользнули блики луны и отразились на лице старухи отрывком из чёрно-белого кино. На миг показалось, что её губы шевелятся:
— Вижу тебя, вижу. Не стоит скрываться.
Старик подошел к креслу-каталке и опустился на край скамьи. Его тёмные глаза не утратили блеска, лишь ирония, навсегда поселившаяся в уголках губ, с возрастом стала горче.
— Я и не скрываюсь. Смотрю на тебя и наслаждаюсь.
— Наслаждаешься? Ты, видно, шутить со мной вздумал? Не советую — укушу. Я ведь научилась кусаться. У меня целая коллекция сломанных зубных протезов. Особенно достается тем, кто пытается меня притравить.
— И не думал шутить. Я серьезно.
— А возраст? Он тебе тоже доставляют наслаждение? Впрочем, почему бы и нет? Ты, Борис, должно быть зол на меня за что-то? Иначе не ушел бы так подло — молча.
— Нет, Нина, не зол. И не подло. А изменения... Тех изменений, что произошли с тобой за жизнь, я не вижу. Ты же помнишь, что “глаза слепы, смотреть надо сердцем”. Ты, как была прекрасной, так и осталась.
— Но что же тогда, сорок лет назад, случилось?
— К тебе приехал из Ленинграда Саша Лопатин.
— Откуда ты узнал?
— Мне позвонила твоя бабушка. Сказала, что тебя надо спасать.
— Спасать? От кого, от чего?
— Сказала, что во время каникул, в Одессе, ты познакомилась с каким-то парнем. Но не успели вы расстаться, как он, примчался к тебе, в Харьков на мотоцикле.
— Да, так и было. Страшно представить, как он мчался сквозь непогоду октября, по осеннему бездорожью.
— Твоя бабушка все правильно поняла — только бесшабашный и сумасшедший мог проделать такой путь, а значит, всё это было очень серьезно и очень опасно.
— Опасно... да. Но я хотела, чтобы он приехал ко мне, и чтобы случилось между нами то, что не случилось в Одессе на пустынном пляже из-за нелепой случайности, из-за жалкого бутылочного осколка.
— Я знаю. И твоя бабушка это знала. И ты, Нина, это знала тоже. Но не в этом была опасность. Саша Лопатин не был обычным обольстителем. Его приезд значил гораздо больше — он мог увезти тебя с собой. Он бы украл тебя у нас. А что взамен? Пустота?
— Как у вас все запутанно и сложно. Хотя, возможно, так и было. Я бы уехала с ним.
— Вот поэтому бабушка просила меня спасти тебя для неё и для меня. А я не мог. Я так тебя любил, что не мог. Я мог только любить и желать, чтобы ты была счастлива, пусть не со мной.
— Но я не любила Сашу Лопатина. Это было что-то другое.
— Любила.
— Да нет же, Борис! Я любила тебя.
— Не может быть, чтобы я так ошибся. Я же видел тебя тогда, когда он приехал и поставил свой мотоцикл возле твоего подъезда. Удивительно было наблюдать: в его присутствии ты вела себя, как взрослая женщина. И не я был причиной этого поразительного изменения. На меня ты даже не глядела. Ты смотрела сквозь меня, как сейчас смотришь сквозь этот лист. Ты видела только его.
— Да-а-а?
— Твои глаза, губы, щеки, лоб, нос лихорадочно блестели.
— Вот уж враньё! Никогда у меня нос не блестел.
— Блестел, Нина, блестел.
— Глупости! Я всегда тщательно следила, чтобы нос не блестел.
— Тогда тебе было не до того, чтобы следить за своим носом. Этот всеобъемлющий блеск и заставил меня отступиться.
Она заплакала.
— Он меня не дождался. Я ведь, не смотря на все усилия бабушки, тогда приехала к нему. Но в мотеле сказали, что он уже уехал. Помыл мотоцикл, заправил и укатил в Питер. Даже не отдохнув перед дорогой.
— Я не знал. Я решил не путаться под ногами. Я уехал в Москву. Закончил Бауманку, работал в ЦУПе на Байконуре. Потом всё надоело, всё бросил, поселился в деревне под Вяткой. Землю пахал, детей растил. Пил. Потом, уже совсем потом, дети забрали меня сюда. Чтобы коротал я свои денечки под присмотром на буржуйщине. Надо отдать должное, хорошо нам у них здесь, в Америке: ни забот тебе, ни хлопот. Пей лекарства и выгуливайся по парку. Но вот о чем никогда не думал, не гадал, так это о том, что еще когда-нибудь встречу тебя, да еще здесь. Ты-то, как очутилась в этом богоугодном заведении?
— Так же, как и ты. Сценарий один. Люди разные, а сценарий один на всех, накатанный. Ну, да Бог с ним, со сценарием, это все неважно.
— Ты права. Наверное, не важно....
— А я ведь тогда к нему в Ленинград ездила, на улицу Пионерскую. Или на Пролетарскую? Не помню... Ах, нет, это я в Одессе жила на Ленинградской улице. Точно — на Ленинградской. А Саша Лопатин в Ленинграде жил на Пионерской, а не на Одесской... Ох, горюшко, горюшко, головушка моя бедовая, что же я наделала! Как же это я все улицы и города перепутала! Мне же теперь никогда не найти моего Сашу Лопатина! Никогда!
Слезы текли по её лицу.
— Нет, моя хорошая, нет. Еще ничего не потеряно. Ты не расстраивайся. Мы сейчас подумаем, как твоему горю помочь, — старик взял её лицо в ладони и заглянул в глаза. — Что ты точно помнишь?
— Пляж в Одессе, где он был со мной, и мотель в Харькове, где его уже не было.
— Возвращайся домой в Харьков, мысленно, конечно, иди в мотель и там жди Сашу. А я пойду, найду его и передам, что ты его ждешь. Он непременно придёт к тебе или приедет.
— Конечно, приедет. Да... на мотоцикле... Куда же Саша без мотоцикла? Так ты всерьез думаешь, что я его любила?
— Любила, девочка, любила. И любишь.
Старик поднялся, быстро дошёл до здания и нашёл дежурную сестру:
— Пойдёмте, вон той женщине нужна помощь. Быстрее, пожалуйста. Я вас провожу.
— Сейчас. Возьму шприц.
Листок в руках безумной старухи отражал луну и казался стеклянным.
— Ну, вот ушел. Что он велел мне сделать? Ах, да — вспомнить. Вначале все вспомнить...
Мы валялись на песке пустынного пляжа и, как безумные, целовались. Постепенно таяли барьеры, каждый поцелуй стирал и стирал память о связях, о родных и близких, об обязательствах и долге, о вещах и трудностях жизни.
В какой-то миг перестал существовать суетный мир людей с их городами, наукой, войнами, политикой и прочим наносным мусором условностей, преград и запретов.
Всё растворила влага губ, всё стёрли нежные руки, кожа, волосы, улыбка, солнце. Как много солнца!
Остались только мы вдвоём на огромном пространстве Евразийского материка. Да и сам материк полностью засыпало песком нашего пляжа, и ничего, кроме него уже не плавало ни в Мировом океане, ни в прибрежных волнах, по щенячьи лизавших наши нагие тела.
Вдруг Саша вскрикнул — с порезанных пальцев стекала кровь. И сразу всё вернулось на свои прежние места: города, условности, мораль, население и Евразия. Одного мгновения острой боли хватило, чтобы Афродита опять защёлкнула пояс верности и убралась с пляжа восвояси.
Всему виной оказалось донышко бутылки, неровно отбитое, слегка присыпанное песком.
Потом за мной приехал отец, он увёз меня на остров в дельте Днепра, где мы с ним наловили пропасть рыбы. Сашу Лопатина этим летом я больше не встречала.
Он приехал в Харьков в октябре, — опять пыльный, обветренный, измученный тяжёлой дорогой, — сказал, что остановится в мотеле, и будет ждать меня три дня.
Бабушка кричала:
— Ты не пойдёшь в мотель! Ещё чего! Ты не проститутка, чтобы таскаться по мотелям с мужиками! Я тебя не пущу! Имею право! Тебе только семнадцать! Вызову отца и все ему расскажу. Посмотрим, что ты тогда запоёшь! Если ты меня не послушаешь!... Угрозы, слезы, уговоры.
— Он скакал на верблюде по парку Массандры. Ох, нет, не на верблюде! Что это я? Саша Лопатин катил на мотоцикле, а не на верблюде. И не по Массандре, а по Одессе. Именно, именно — по Шестнадцатой станции Большого фонтана... Нет, всё-таки, где же это было?
Мысли путаются. Это всё из-за лекарств и английского языка. А может быть виноват украинский диалект? Хотя, он-то здесь при чем?
По пальцам течёт кровь, быстро сворачиваясь под лунной пылью. Но раны остаются открытыми, и новые капли накатывают на высохшие и потускневшие следы. И вот — это уже не капли, а целые потоки крови из порезанных бутылочным стеклом рук. Она не чувствовала боли, не замечала, как кожа заворачивается по краям порезов, она всё смотрела, и смотрела сквозь зелёный, почти стеклянный лист на Луну. И та неожиданно было снисходительной к безумице — её свет был не пугающим, а мягким, ласковым, почти милосердным. Вдруг, где-то под грудью, Нина почувствовала тянущую, ноющую боль, стремительно разливающуюся и прихватывающую всю полость, ограниченную рёбрами.
— Сердце, ты мучило меня всю жизнь. Теперь пришёл твой черёд. Какой неожиданный, добрый знак от ночного светила. Ну, здравствуй! Скоро мы будем рядом.
Ох, я забыла, ведь Саша Лопатин всё ещё ждёт меня в мотеле. Ты, Борис, конечно, думаешь, что сорок лет назад он и вправду уехал в Питер? Нет, ты ошибся.
Он всё понял, он знал, что я рвусь к нему, жду возможности сбежать. Бабушки, они никогда не понимают, когда внучки становятся взрослыми.
Мы пили какое-то удивительное вино и опять долго целовались. А потом... А потом в окно светила луна, такая же, как сегодня, и её шёпот смешивался с Сашиным шёпотом. А я судорожно держалась за простыню, будто боялась взлететь...
Он знал, что я не могу поехать с ним. Я не могла бросить бабушку. Нет, даже не это. Я стояла на земле. А он был, как ветер.
Ты знаешь, Борис, он все сделал сам. Он исчез. Он спился. Наверное, честнее спиться, чем много зарабатывать во имя непонятного “надо”. Кому надо? Чтоб быть лучше? Лучше, чем кто? Как противно!
Как противно... Как про-о-о-о-о-о...
Вот, доигралась? Меня вырвало. Стоит блевотная вонь, и всем хорошо. Мещанство. У меня на него всегда рвотный рефлекс.
Всадник на верблюде уже пересёк каменистую пустыню. Под ногами бактриана хрустели аметисты, изумруды, сердолики, топазы, опалы, на которые седок не обращал внимания. Долгая дорога не погасила его надежд достичь желанного берега. Но впереди ждали огненные пески Каракумов.
— Боря, я вспомнила! Это мы с тобой, а не с Сашей, гуляли по парку Массандры. Тут тоже парк. Дурацкий, ненужный нам парк, в чужом городе, в чужой стране, рядом с чужими людьми. Как мы сюда с тобой попали? И зачем?
— Ну, это долгая история...
— Не нужна мне история. Я о главном, о сокровенном. Почему мы с тобой не прожили жизнь вместе? Почему тогда, когда мне было так важно, чтобы ты был со мной, чтобы заласкал, зацеловал меня, чтобы в этом вихре нежностей и забот я забыла о боли, о Саше, чтобы я тебе рожала детей, а ты заботился о нас, а мы о тебе, почему ты промчался мимо? Ты же любил меня, а я любила тебя. Мы были так близки, настоящей близостью, не половой, не звериной, а чем-то, что не ложится на слова, — касанием, недоговорённостями, вот как теперь.
Теперь... Я стала высохшей пустыней, не земной, а лунной, которую никогда не посетит весна, рассыпающая ворохи диких тюльпанов. Зачем мы вместе? Зачем сидим рядом и ведём безмолвную, бессмысленную беседу? Чтобы свести счёты?
— Может быть, Нина, может быть...
— Я думаю, что Саша Лопатин перепутал время. Вот — черт, опять это время! Нет, хватит! Ни о каком времени не больше буду ни говорить, ни думать. И без того тошно — никак не оправлюсь после болезни, лечения, докторов и лекарств.
Но ничего, ничего — я не сдамся. Скоро я вырвусь! Я вдохну полной грудью лунный свет и уплыву в океан, чтобы вместе с акулами охотиться на икру лутсанов.
— О чем ты? Кто такие эти лутсаны? И почему на их икру охотятся акулы?
— Когда-то я читала, что в Атлантическом океане есть место, которое прогревается лучше всех других. В этом месте раз в год лутсаны собираются на нерест, и в полнолуние мечут икру. Многие тысячи лутсанов, миллиарды миллиардов икринок, образующих целые облака. На пиршество прибывают гигантские акулы. Откуда акулы знают, где именно в океане собираются на свой ритуальный лунный танец лутсаны? Скорее всего, среди лутсанов есть изменники, подкупленные акулами. Это они — продажные рыбьи шкуры, эти беспринципные чешуйки, подают акулам знак.
Каждый путник охотно объяснял всаднику, как найти Озеро. Ведь каждый знает, где находится то, к чему стремится он сам. Всадник побывал уже на десятках озёр, но все они оказались миражами.
— Прощай, зелёный листок, отлетевший от бутылочного солнца.
Кровь уже не течёт, остановленная лунным бинтом. Пора. Боль стала невыносимой, она завладела всей левой рукой и лопаткой. Что же я всё тяну и тяну? Ах, да. Я знаю, что есть незаконченное дело. Самое важное дело моей жизни. Меня все ещё ждёт в мотеле Саша Лопатин. Сегодня, сейчас надо сесть в поезд на Харьков. Это ничего, что пошёл дождь, я надену плащ, капюшон. Дождь отмоет весь поезд, он будет чист и блестящ, как новогодняя игрушка. Океан расступится, рельсы лягут на шпалы и поползут по дну Атлантики до самого мотеля. Ведь не ехать же на мотоцикле — моё кресло-каталка никак не поместится на седло. Это же ясно, как божий день.
Зелёное бутылочное стекло стало коричневым, лист выпал из слабеющей руки, и, когда достиг земли, за тот, едва уловимый миг касания, обуглился и рассыпался в прах.
— Мне так жалко всех. Как же мне жалко всех вас, сукины вы дети! Снимите маски. Да снимите же вы все свои маски! Снимите, ну, пожалуйста, что вам стоит? Иначе я не смогу пригласить вас в мотель, и вы никогда не увидите мотоцикл, Сашу Лопатина, и меня в его объятиях. И его рука никогда не коснётся моей груди, никогда, никогда, никогда...
Медсестра вынула из мёртвой руки лист бумаги.
— Доктор, эта вечно молчавшая русская притворялась, что не знает английский. Посмотрите, она сочинила стих.
— Нет, Мэгги, это не её стихи. Это По.
Gaily bedight,
A gallant knight,
In sunshine and in shadow,
Had journeyed long,
In search of Eldorado.*
— Сестра, а почему у пациентки порезы на пальцах и на кистях рук? Как к ней попала бритва?
— Здесь нет бритвы. И нет ничего режущего. У неё было небольшое зеркальце. Но оно целое. Да и, как ему не быть целому — это нормальное пластиковое, небьющееся больничное зеркальце. В том, что у русской порезы моей вины нет.
— Странно. Странно все это. Несколько минут назад, я сам видел, она держала в руках зелёный листок. Но даже его теперь нет. Не могла же она изрезать руки листом. И откуда у неё бумага? Теперь не узнать.
В пустыне шёл снег. Растворяясь в снегу, белый бактриан тащил на себе безжизненное тело. Ветер приволок из-за морей настоящее белое облако и расстелил у него на пути. Бактриан нырнул в него и оказался на невидимой стороне Луны. Теперь даже верблюду стало ясно, что это было не облако, а вишнёвое деревце в цвету. Среди пустынной грязи придорожного мотеля неожиданно расцвела вишня, посаженная сорок лет назад залётным вихрем.
Цвети, деревце, цвети!
_____________
*Между гор и долин
Едет рыцарь один,
Никого ему в мире не надо.
Он всё едет вперёд,
Он всё песню поёт,
Он замыслил найти Эльдорадо.