Автор этой книги1, писатель и литературовед Андрей Арьев, рассказывает такой случай из жизни своего "героя": в ранней юности, учась в кадетском корпусе, тот видел странный сон — божественный голос прочитал над ним стихотворение "Выхожу один я на дорогу". Не этот ли "голос" сопровождал потом Георгия Иванова по жизни — не дал доучиться в кадетском корпусе, помешал заняться каким-либо практическим делом, начать зарабатывать деньги, чины, положение...
Шестнадцатилетним юнцом, с подачи Александра Блока и Николая Гумилева, бросился он в "волны" поэзии и до конца своих дней так из них и не выплыл; кстати, первый стихотворный сборник 17-летнего поэта назывался "Отплытье на о. Цитеру". Писанье стихов было практически единственным занятием, к которому Г.И. чувствовал себя способным, но жизнь и быт требовали его присутствия здесь, на земле. И вот тут придется сказать, что, по общему признанию, этот юноша с "майоликовым" лицом — впоследствии — красногубый денди, слегка шепелявящий, с аккуратным пробором, завсегдатай богемных сборищ "Бродячей собаки" и "Привала комедиантов", а после эмиграции, в 50-е годы, — опустившийся, спивающийся жилец французских "старческих домов", был человеком тяжелым, даже страшным...
Извечный разлад бытия и быта...
Книга Арьева снабжена тремя важными отделами. В качестве "Послесловия" в ней дается критический обзор всех откликов на книги Георгия Иванова, начиная с "Отплытья на остров Цитеру" (1911) и кончая последним посмертным поэтическим сборником "1943-1958. Стихи", выпущенным американским издательством "Нового Журнала" (1958). В двух приложениях помещены антология стихотворений Георгия Иванова и его избранные письма, часть из которых публикуется впервые. Об этих весомых дополнениях скажу особо, а сейчас сосредоточусь на том новом, что преподносит нам книга исследователя.
И первое: берутся под сомнение изначально сообщаемые самим поэтом факты его биографии: родовое гнездо (вместо имений Пуки и Студенки Арьев склонен называть имение Гедройцы под Вильной), роскошь и богатство дома ("был как все мы, из той же средней офицерской среды", — цитирует Арьев однокашника Георгия Иванова), восходящая к крестоносцам голландская фамилия матери (в Нидерландах подобной аристократической фамилии (баронесса Вера Бир-Брау-Брауэр ван Бренштейн, — И.Ч.) не было — пишет дотошный Арьев), учился в кадетском корпусе до 6-7 класса (ушел из корпуса в 5-м классе, — ловит своего героя за руку Арьев). Вывод исследователя: "Вполне в духе эпохи поэт стилизовал свою биографию, размывал ее контуры...".2
Арьев говорит о "негативизме" как отличительной черте творчества Г.И. Эта черта обозначена у него ученым словом — "апофатика"3. В 1916 году Ходасевич написал, что Георгию Иванову не хватает какого-нибудь несчастья, чтобы стать большим поэтом. В стихах позднего Иванова, с которым как раз и случилось то, что "нагадал" ему Ходасевич, — а исход из России стал "роковым" для него событием — в стихах этого нового, уже "эмигрантского" поэта добро проповедуется "враждебным словом отрицанья". За плотной пеленой "зла" "добра" можно не разглядеть. Более того, Арьев проблему заостряет: "Георгий Иванов "сияние" прозревал, свидетельствовал же о "неизбежности пораженья...". И как тут не вспомнить страшную ивановскую прозу, порожденную предельным отчаянием и озаглавленную со вселенским замахом "Распад атома" (1938). В этой своей безумной решимости достичь "последней черты" Иванов — несомненный ученик Блока.
Но не только "Распад атома" обозначил начало Георгия Иванова как поэта "катастрофы". Хрестоматийными в этом смысле стали стихи 1930-го года:
Хорошо, что нет Царя, Хорошо, что нет России, Хорошо, что Бога нет... — Только желтая заря, Только звезды ледяные, Только миллионы лет. Хорошо — что никого, Хорошо — что ничего, Так черно и так мертво, Что мертвее быть не может И чернее не бывать, Что никто нам не поможет И не надо помогать.
У Арьева найдем великолепный анализ этого крика — крика, не взывающего о помощи, а с необъяснимой радостью возвещающего о гибели. Конечно, уместно здесь вспомнить и "Благодарность" Лермонтова, и ахматовское "Я пью за разоренный дом"; исследователем точно замечено, что стихотворение является "двойным" ответом и на "октябрьскую" поэму "Хорошо!" (1927) Маяковского, и на его самоубийство, последовавшее как раз в год написания ивановского "Хорошо!" (1930). А там внутри поэмы Маяковского — еще один рефлекс — Блок, греющийся у костра с солдатами и "благословляющий" своей репликой "Очень хорошо" конец старой, "блоковской" России.
Хочу добавить еще несколько соображений. Первые три восклицанья (нет Царя, нет России, нет Бога) констатируют полное и абсолютное разрушенье прошлого, воплощенного в известном трехчлене "За Бога, Царя и Отечество!" Эти восклицанья по интонационной беззаботности сродни детской считалке или "речевке". Примерно с такой же детской "наивностью" начинается рассказ "Мальчик Мотл" у Шолома Алейхема: "Мне хорошо — я сирота". Дальнейшее же движение стихотворения — "погружение во тьму", в ощущение оставленности среди ледяной и обезбоженной Вселенной — это уже взрослое "рефлектирующее" сознание, заставляющее вспомнить эсхатологическую лирику Блока, — о чем убедительно пишет Арьев. Только к его словам о "диалоге" с Блоком добавлю также и спор, имея в виду поэму "Двенадцать": "ученик" спорил с возникающим в ее "апофеозе" Христом.
Тут самое время сказать еще об одной ивановской прозе, где Блок (увиденный глазами полуюноши-полуподростка) выступает одним из героев, прозе, широко известной в России по многочисленным ругательным отзывам. Имею в виду мемуарную книгу "Петербургские зимы" (1928, 1952). Нечего и говорить, что "Петербургские зимы" в России в 20-е и в 50-е годы не издавались. Каюсь, прочитала эту книгу совсем недавно и была поражена ее яркостью, блеском и — как показалось — беспощадной точностью портретов и характеристик. Насчет точности, наверное, можно поспорить, здесь взгляд современников и потомков явно расходится. Ее — точность — яростно оспаривала Ахматова, утверждавшая, что в ивановских мемуарах нет ни слова правды, отрицательно отзывалась о "Зимах" Надежда Мандельштам. Грешным делом, думаю, уж не из-за Мандельштама ли, чей облик в записках местами кажется шаржированным, ополчилась на автора Ахматова?4 О ней самой Иванов пишет с большим пиететом, только что не с придыханием... Соглашусь с Арьевым, что это произведение Георгия Иванова следует судить по законам художественной прозы, а не воспоминаний как таковых, тем паче сугубо документальных.
Во всякой биографической книге хочется найти человеческий портрет героя, с мелкими черточками характера, с пристрастиями, вкусами, чудачествами. У Арьева то там, то здесь на них натыкаешься. Портрет получается не буколический: не был Георгий Иванов из лучших человеческих экземпляров — злой, мстительный, неврастеничный, не слишком щепетильный там, где дело касалось денег, с ревнивым пристрастием относящийся к поэтическим соперникам — чего стоит хотя бы его статья "В защиту Ходасевича" (1928), приведшая к ссоре двух поэтов! В самом деле, не поздоровится от эдакой "защиты": "Да, "Ходасевичем" можно "стать..." Но Ходасевичем — не Пушкиным, не Баратынским, не Тютчевым... не Блоком".
Не обходит Арьев молчанием и двусмысленную "дружбу" двух "Жоржиков", как называли неразлучную в начале 20-х годов пару Георгия Иванова и Георгия Адамовича. Аморализм, возведенный в дореволюционные годы в "поэтическую доблесть", тогда еще был в моде и не карался, как в позднейшую советскую эпоху. Но у Арьева же читаем, что Жоржик, осенью 1922 года оставивший Петроград (по смешноватой командировке: составление репертуара для гостеатров), в ходе неуклонного поэтического взросления из поэта "без лица" превратился в эмиграции в того нового Георгия Иванова, которого не знала покинутая им Россия.
Жаль, что о Георгии Адамовиче в книге совсем мало; для него Арьев находит такие обозначения, как "загадочный друг", "изысканный друг и обходительный недруг". Именно с подачи Адамовича возник слух о "коллаборантстве" с немцами Георгия Иванова и его жены Ирины Одоевцевой, в годы войны (а они проживали тогда в роскошном доме в Биарицце) вернувшейся к своему настоящему "немецкому" имени — Ираида Густавовна Гейнике. Арьев решительно отвергает версию "коллаборантства". Не берусь судить. Слух этот шлейфом вился за парой все послевоенные годы. Уверения самого Г.И — доказательство шаткое, если учесть, что многие из русских эмигрантов (среди них писатели Мережковский, Шмелев) надеялись, что Гитлер приведет к развалу "империи Сталина".5
В этой связи любопытно, что в книге опять поднимается закрытый было историками вопрос об участии Гумилева в антисовестском заговоре Таганцева. Георгий Иванов в одном из писем подтверждает это участие, говоря, что сам спасся от лап ЧЕКА, только потому, что был в "десятке" Гумилева, который никого не выдал.
В книге Арьева есть один поистине "детективный сюжет". В эмиграции бытовал слух, что до своего отъезда из России "Жоржики" на квартире Адамовича убили человека, чтобы завладеть его деньгами. Слух этот так мешал Георгию Иванову жить, что, примирившись в 50-е годы с Адамовичем, он взял у него расписку, что уехал из Петрограда осенью 1922 года — убийство, как считалось, произошло в феврале 1923. Но страшное событие (реальное или мнимое?) не отпускало. К тому же, писать "воспоминания" подзадоривал Роман Гуль, ставший "эпистолярным другом" Георгия Иванова, печатавший его стихи (отдельно от всех прочих) в нью-йоркском "Новом Журнале". История эта не прояснена до сих пор, не проясняет ее даже посвященная ей статья Андрея Арьева6, но могу свидетельствовать, что переписка на эту тему между Ивановым и Гулем (см. второе Приложение), порой напоминает сцены из Достоевского, если точнее — разговоры Ивана Карамазова со Смердяковым, где в "провокативной" роли выступает будущий редактор "Нового Журнала".
В Приложении найдем письма к Роману Гулю, часть из которых впервые опубликована, остальные сверены с автографами (о своем почерке сам Иванов писал саркастически!), их даты уточнены. Письма к Гулю, Карповичу, Бунину, Берберовой, вкупе с исчерпывающими комментариями, я бы назвала настоящей энциклопедией русской эмиграции. Арьев поразил своим вниманием к деталям, точным датам и к мало известным эмигрантским судьбам. Читатель может удостовериться, что роман "Герцогиня де Ла Вальер" вышел в 1804, а никак не в 1803, и узнать, что Г.И., сославшись на роман "Двенадцать стульев", перепутал его с "Золотым теленком", — цитата находит свое точное место. Кстати, любопытно, что Г.И. "советскую" литературу читал и был не согласен с эмигрантским критиком, по фамилии Ульянов, утверждавшим, что в СССР "уже ледники" и русская литература существует только в эмиграции.
Георгия Иванова и Одоевцеву после войны преследовала бедность, даже нищета. Пресеклись доходы от рижского имения отца Ирины Владимировны, сгорела дача, пришлось скитаться по богадельням, последняя из которых, "Босенжур", находилась под Тулоном, в местности по-средиземноморски прекрасной, но не дающей отдохновения больному, усталому и раздраженному сердцу. В письмах к Гулю — бесконечные просьбы о деньгах (поразительно, но даже адресуясь к Блоку, юнец просил взаймы!), мольбы о присылке какой-нибудь одежонки и стимулирующего лекарства ледерплякс (судя по комментариям, — "плацебо"), надежда у мужа и жены — только на него.
Но есть в этих письмах и другое. Служение поэзии, слегка высокомерное, но абсолютно четкое осознание своего значимого места в поэтической иерархии, равнение на "свои" стандарты: "Улучшал (стихи, — И.Ч.) имея в виду не напечатать у Вас или где, а чтобы включить в тот воображаемый посмертный или предсмертный том лучшего, что было мной сделано" (из письма к М.М.Карповичу, 1953). В этих письмах Г.И. порой оборачивается такой стороной, что не верится — он ли? Перед отъездом Нины Берберовой в Америку, в 1950 году, написал он ей прямо-таки поразительное письмо. Письмо прощальное — надежды увидеться не было. "И вот, прощаясь с Вами, я пользуюсь случаем сказать, что я очень давно со стороны, как бы это сказать... любуюсь Вами". И дальше после фраз об ее молодости, прелести следует: "Чего там ломаться, Вы любя мои стихи (что мне очень дорого), считаете меня большой сволочью. Как все в жизни — Вы правы и неправы, дело в том, что "про себя" я не совсем то, даже совсем не то, каким "реализуюсь" в своих поступках...".
Рядом с Георгием Ивановым постоянно находилось существо, которое, судя по стихам и письмам (и по свидетельствам, например, Веры Буниной), он очень любил. Говорю о "женщине его жизни" — Ирине Одоевцевой. Увы, в книге исследователя ей не уделено должного внимания. А с каким постоянством Г.И.просит редакторов "польстить" "политическому автору" (так он называет жену за роман о Советах "Оставь надежду навсегда"),7 как старается пристроить ее сочинения, как горячо молит прислать ей "длинное платье" к Новому году (вспоминается Цветаева тоже просящая Анну Тескову о "платье"). Любил, посвящал стихи, последний сборник, так им и не увиденный, — тоже посвятил ей. В поэтической антологии (Приложение 1) я не нашла известнейшего стихотворения, над которым витает "дух" Одоевцевой. Оно цитируется в ходе анализа, но хотелось бы, чтобы при следующем издании книги автор включил в антологию как его, так и другие шедевры из ивановского поэтического наследия — вне зависимости от "цитирования". Хочу напомнить читателю эти удивительные стихи.
Распыленный мильоном мельчайших частиц, В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире, Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц, Я вернусь — отраженьем — в потерянном мире. И опять, в романтическом Летнем Саду, В голубой белизне петербургского мая, По пустынным аллеям неслышно пройду, Драгоценные плечи твои обнимая.
Что ж, книга прочитана. Была она полемичной, написанной с филологическим изыском и эрудицией, слегка ироничной по отношению к герою. Язык — о, язык особый, арьевский, с игрой слов, со старинным значением глагола "довлеть" и с такими фирменными словами, как "падшесть" и "макаберный". Портрет героя получился в чем-то сродни рембрандтовскому: возникающая из тьмы фигура, на чье лицо упал внезапный и преобразивший его луч света... Думаю, что автор продолжит свои изыскания. Читателю было бы интересно познакомиться и с перепиской Одоевцевой, и с письмами, адресованными Георгию Иванову. Может быть, что-то прояснится и в кровавой истории на "Почтамтской 20". Подождем.
Журнал «Чайка» №3 (1-15 февраля 2010 г.)
1 Андрей Арьев. Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование. Журнал "Звезда", С-Петербург, 2009
2 Выясняется, что мы не знаем и точной даты смерти Георгия Иванова. Арьев пишет, что Г. И. умер 26 или 27 августа.
3 Апофатический путь — идущий от Дионисия Ареопагита "путь отрицания" в познании Бога и Божественной истины (И.Ч.)
4 Случайно заглянув в ахматовские "Листки из дневника", обнаружила подтверждение этой догадки. Все, что Г.И. пишет о Мандельштаме, для Ахматовой "мелко, пусто и несущественно".
5 В письме к Иванову-Разумнику от 26 мая 1942 года Г. И. пишет: "К тому времени, даст Бог, возьмут Москву, а м.б. и много подальше... ".
6 Андрей Арьев. Когда замрут отчаянье и злоба. Звезда, № 8, 2008
7 Ирина Одоевцева — талантливый автор воспоминаний "На берегах Невы" и "На берегах Сены", в 1987 году вернулась в Россию и дни свои закончила в Ленинграде (1990).